сообщает о новой игре, в которую все девочки нашей группы обязались сыграть. Только от меня еще не получено подтверждение участия, надо выразить готовность. В чем дело? Пойдем. Иду. Это производится под забором. Площадка огорожена дощатым забором, всем все видно. Прямоугольник. В общем небольшой. Надо подойти, оказывается, к дальней стене забора, поднять пальто, платье, спустить штаны и присесть. Цель: просидеть под забором с голым задом «до шестидесяти». Оля, разумеется, говорит «до шестьдесят». Или пока не обнаружат. Обнаружить, понятно, есть кому. Есть воспитательница, есть, в конце концов, наши мальчики. Все девочки группы готовы пойти на риск, все понимают, что мамам вечером донесут если что, но… Почему-то все идут под забор.
Я, со своим неразвитым стадным чувством, подхожу к стене и смотрю: все спустили штанишки и сели. Холодный осенний ветерок обдувает маленькие попки. Мне это не подходит. Я продолжаю стоять одетая. Меня все еще беспокоит Вовкин бантик. На девчонок набрасывается воспитательница. «Опять, — кричит, — вы опять!..»
Вечером приходит моя мама, ей доносят. Я говорю маме, что это неправда. Я не сидела под забором с голой задницей. Она не верит. Я обижаюсь на нее. Прощально смотрю на Вовочку. Он смотрит на рыбок в аквариуме. Думает о своем, вовочкинском. Мы с мамой в тоскливой ссоре уходим домой. До завтра, милый, думаю я.
Наступает завтра. Проблемы те же. Воспитательница мучает моего возлюбленного, Оля приглашает под забор, детский сад пахнет детским садом. Все невыносимо. Хочется плакать. Пошел мелкий дождик. Детей загнали в группу, прогулка прервалась, Оля временно отстала, но я слышала, как они с Катей договаривались раздеться хотя бы на одну секундочку в подъезде. Господи. Какие дуры.
На следующий день дождь уже хлещет. Все сидят в группе и развлекаются в меру сил. Мой родной и страшно любимый сегодня имеет отпуск от воспитательницы: шнуроваться не надо. Я подхожу к нему сзади. Он складывает кубики. Я обнимаю его за плечи, прижимаю к себе и говорю: «Ты моя божья коровка!..» С неземной нежностью говорю. Люблю неимоверно34. Он пугается, отбрасывает мою руку. Потом на всякий случай бьет меня по руке и убегает. Я ухожу в дальний угол комнаты и пытаюсь сдержать слезы.
Я начала бояться слов о любви, ботинках, бантиках и шнурках. Я тихо плакала по ночам в подушку. Ведь я знала, как шнуровать ботинки. Я хотела помочь ему сделать на шнурке бантик. Он отверг, а мне надо поцеловать его. Шнурки шнурками, но главное — поцеловать. Страшная, иссушающая жажда, от нее болели губы, билось сердце, кровь носилась по телу с дикой первобытной скоростью. Страсть вцепилась в горло, в голосовые связки, бантиком завязала, не продохнуть.
Все взрослые надевали на меня вельветовые сарафанчики, привязывали к волосам огромные шифоновые банты, презанудно восхищаясь длиной моей пушистой косы, мучили умолчаниями, а родители заставляли отворачиваться к стене и спать на правом боку. Я с тех пор всю жизнь сплю на левом. Меня бесила собственная немота, оборудованная бантиками в косе, сарафанчиками, чулочками и прочими половыми признаками. Издевательство солидарных во лжи взрослых. Кляп. Мне нужно целовать и трогать, я точно знала, что ничего не испорчу, не помну, человек будет цел-невредим-доволен, — я знала, как это сделать. Но бантовый кляп тут как тут. Шифон туго пеленал все молекулы моей неистовой страсти, углублял немоту и, понятно, распалял протестное движение. Я до сих пор ненавижу всех их, дураков бессмысленных, а вопрос о детях полагаю самым бестактным на свете. Хочешь дать миллион — дай. Не хочешь? Молчи. В следующей серии поганый драматург вводит новое действующее лицо. Смотрите.
3
Обед. В средней группе, за яблочным компотом, я заговорила с Вовочкой о любви. Тихо, как обычно, сказала соседу ты моя божья коровка. Вовочка — а мог бы привыкнуть — вдруг насторожился. Остро потянуло закипающим цинком. Поднимаю глаза: в дверях Ольга Александровна, заведующая с голубыми глазками; нравственная. Газосварочно режет воздух молниями. Норма нарушена. Еще одна.
И меня потащили на кухню. Хлорка, пережаренный лук и бескрайние, серого металла столы для разделки, метровые ножи, выправленные тонко, как бритвы моего дедушки-подполковника. Ледяной заоконный свет скачет по лезвиям и озаряет прозекторскую. Будь я Хаим Сутин, в богатой славе второго парижского периода развалившим на багровые разрубы тушу быка, — пала бы в ноги мясникам, восторженно рыдая еще! еще! Но на первой живодерне человеку бывает и не до живописи.
Ольга Александровна когтями прошла мою кожу и все подкожные ткани, сдавила мои плечевые кости, аж заскрипело все, и крикнула повару нести нож острый, самый острый, ибо мне сейчас подрежут язык, чтоб не болтала за компотом. Я сопротивлялась и вырывалась, поскольку за обедом не досказала Вовочке про любовь, но заведующая последовательно вонзила когти в губчатый красный костный мозг плечевой кости, миновав и костную ткань, и законы природы, и тут моя память услужливо выключилась. Я не знала, что на все есть термины, и все проходит; еще долго я не знала ни термина, ни Термина, бога языческих границ, но язык мой уже попал в переплет, и урок кровавой терминалии, с потрясающим планом горохово-цинково-хлораминового жертвоприношения, был античен по своей базовости. Ave, Caesar!
От неподготовленной смерти правое полушарие жертвы спешно замерзло и ледяным снежком вылетело в окно. Я навек утратила способность фантазировать. Сейчас оно и ни к чему, наступило будущее, полное прав взрослого человека, а в средней группе моего садика еще не знали о новых девайсах для морга. Рождественские распродажи «Anatomage Table»! Прелестный симуляционный стол. Кто понимает. И финорганам донесите, что есть на свете предмет роскоши, на который следует обратить внимание с точки зрения налогообложения наряду с брильянтовыми вертолетами: стол интерактивный для детского анатомического театра и тачскрин во всю длину воображаемого трупа. Не знаю, можно ли запрограммировать внешность анатомируемого объекта под тещу или алкаша с шестого этажа, но мысль богатая. Дорого. Соотношение цена-качество превосходное.
4
Вытащить из памяти кухонный нож не удалось, и я начала стрелять. В северокавказском городе, куда меня возили на каникулы, на каждом углу стоял тир. Жестяные зверюшки, валившиеся на бок с пустым консервным звяком, бодро восставали по единому дёргу шнурка. Они надоели мне за неделю. Я перешла к мишеням и пистолетам. Через месяц во всех тирах городка на доске «Наши отличники» начертали мою фамилию. Не скрывала. Стреляла под своей, хотя никаких шансов не было: Ольга Александровна жила в Воронеже, ничто не вело ее на Кавказ. Вовочку смыло время, память съела его. Слава Богу, тиров нальчикских было несчетно, и я выбила из души все. Убрала за собой. К девяти годам я стреляла уже без малейшей задней мысли: Ольге Александровне бешено повезло. Я вышибла ее. Повезло, что вышибла в тире Нальчика, на непреодолимом расстоянии от Воронежа. Я убрала не только мусор гнева за собой, но цинковый стол — за нею, в изумительный день моего прозрения выступивший в роли кухонно-цензурного. Говорить уже не рвусь, писать — да, еще случается, ведь не пишешь — беременность костью застревает в раззявленных родовых путях горла, и грязные буквы множатся, как пробки, расселяются по гландам, болят и воняют.
Пишешь — похмелье, будто вечеринка во сне: тут лег трезвый, там пьешь по-тихому, но просыпаешься с ядом в пломбах, а зубов уже нет, источены, только яд, холодный, блестящий, мертвая ртуть.
Не сочинять и маяться бесплодием, выпивая литр ежедневной водки, биохимически выгоднее, здоровее, чем сочинять и маяться плодовитостью. Она замешана в слоеное тесто надежды, лежит распутно, словно заварной крем в мокром торте наполеон, и при надкусывании готовно выдавливается по краям, гадостно.
Не зачинать — пустой разговор. Вроде вырезали все, а зигота беспардонная сама берется невесть откуда и кривляется, и пухнет, приговаривая непорочная, непорочная, и разносит ее, как бабу, в толстенный текст, а ты качай, тетешкай, пой. Что-то генетическое. Программа вакуума. Возможно, Бог. Да, это возможно.
5
Каролина застыла. Иван